Спас яблочный рассказ


Яблочный Спас: история, традиции и приметы

Марина Ревина Яблочный Спас: история, традиции и приметы

Яблочный Спас отмечается 19 августа. История этого праздника связана с библейским сюжетом. В этот день Иисус Христос возвел своих апостолов Петра, Иакова и Иоанна на гору Фавор и преобразился перед ними. Он явил ученикам свою Божественную природу. Христос предстал пред своими апостолами в кристально чистой белой одежде, чтобы они не усомнились в его святости и Божественности. Затем апостолы увидели пророков Илию и Моисея, которые стали беседовать с Христом. А после этого, как сказано в Евангелии, «явилось облако, осеняющее их, и из облака исшел глас, глаголющий: «Сей есть сын мой возлюбленный, Его слушайте»». Считается, что этот праздник напоминает людям о необходимости духовного преображения.

В день этого чудесного Преображения в народе сложилась традиция освящать в церквях яблоки, а также виноград, груши, сливы и т. д. Эта традиция была установлена еще в Иерусалиме в начале XX века. До 19 августа не разрешалось есть яблоки, потому что они считались грешными плодами. Ведь согласно Библии яблоко было именно тем средством, с помощью которого змей-искуситель заставил Еву согрешить. Освященные же яблоки можно было есть, и поэтому праздник назывался Яблочным Спасом.

Так как приблизительно с этого дня вечера становились холоднее, то в народе Яблочный Спас празднуют и как встречу осени. У крестьян после Яблочного Спаса в садах начинается горячая пора. Необходимо было собрать урожай яблок и заготовить их на зиму. При этом использовались различные рецепты. Яблоки сушили, замачивали, консервировали. Существует поверье, что на Преображение яблоки становятся волшебными. Откусив яблочка, можно загадать желание, и оно обязательно сбудется. А так как с Яблочным Спасом приходят первые холода, то в старину существовал обычай — в этот день в широком поле провожать песнями закат первого осеннего солнца.

Приметы на 19 августа

В этот день угощают бедных и неимущих собранными с огорода и полей плодами.

Начинают снимать яблоки и горох.

После Второго Спаса дождь-хлебогной!

Преображается погода — становится все холоднее.

Пришел Второй Спас — бери рукавицы про запас.

Пришел Спас — ушло лето от нас.

Родившимся в этот день следует носить сапфир.

Каков второй Спас - таков и январь.

Каков день на второго Спаса - таков и Покров (14 октября).

Сухой день предвещает сухую осень, мокрый - мокрую, а ясный - суровую.

Со Спаса Преображения погода преображается.

Появились рыжики — жди осенних опят.

Стадо к вечеру разревелось — к дождю.

Свиньи сильно валяются в грязи — перед ненастьем.

Ловятся караси с кровоподтеками — к дождю.

Узлы на пеньковых веревках разбухают и их трудно развязывать — к сырой погоде.

Гудки тепловозов и речных судов кажутся приглушенными — к улучшению погоды.

Магическая сила яблок. Магия яблок

Она традиционно связывается с любовной и исцеляющей магией. Считается, что это дерево, посаженное рядом с домом, притягивает к нему благополучие.

Яблоко, традиционно связанное в народном представлении с любовью, браком и семьей, часто использовали для гаданий. Его привязывали на шнурок и вертели над костром. У кого яблоко упадет раньше всех, та девушка прежде всех и выйдет замуж, а та, у которой оно останется на шнурке, так и умрет, не познав супружества. Считалось, что если срезать с яблока кожуру одной длинной полоской и бросить ее через левое плечо, то по форме, которую она примет на земле, можно узнать начальную букву имени будущего мужа или жены.

Девушки прилепляли к щеке яблочные семечки, давая каждому имя потенциального жениха. По тому семечку, которое держалось дольше других, угадывали имя суженого. Можно было и выяснить, верен ли супруг: семечко клали на решетку очага со словами: «Если любишь, улетай, если нет, лежи - сгорай». Если оно от жара лопалось с треском, то возлюбленный хранит верность, а если тихонько сгорало, то нет. Считалось, что если повязать на яблоню красную ленту и попросить, то во сне можно увидеть суженого или суженую.

Это дерево считается очень сильным с магической точки зрения, в черной магии часто используется мох с северной стороны дерева, в магических ритуалах - обломанные ветви, яблони с дуплами.

Но в то же время чтобы скрепить любовь, нужно разломить яблоко пополам и съесть одновременно с возлюбленным. Есть и специальный приворот: надо выбрать чистое, без изъянов, яблоко, выжать из него руками, а не через соковыжималку, сок и произнести: «Яблоко румяное, дай силы моей любви! Венера, свяжи-освежи этим соком чувства (имя возлюбленного, чтобы наливалась наша любовь, как яблоко на солнце, чтоб не сгубили ее злые черви неверности и ревности».

Огромную магическую силу яблока подтверждает и то, что в некоторых ритуалах яблочным соком можно заменить вино или даже кровь.

www.maam.ru

История праздника Яблочный Спас для детей и взрослых

Одним из наиболее значимых и почитаемых праздников урожая считается Яблочный Спас. Отмечают его уже ни одно столетие грекокатолики и православные. При этом он сохранил свою историю, традиции и уникальные приметы. Празднуют его 19 августа, как раз в период сбора урожая, благодаря чему праздник символизирует скорую встречу с осенью и прощание с летом. С чего все началось и что следует соблюдать в этот день, читайте далее.

История Яблочного Спаса

Религиозный праздник припадает на день Преображения Господнего, а значит связан с Иисусом Христом. Его началом  служит событие, описанное в Евангелии. Христос и его ученики Петр, Иаков, Иоанн отправились на гору Фавор. Однако в этот день вместо традиционной молитвы Иисус узнал свою судьбу.

Господь осветил его ярким светом и сказал, что он избран, так как в нем есть его благоволение. В это момент вместе с Христом стояли Моисей и Илья. Апостолы увидели его преображение и узнали, что суждено ему принести себя в жертву и искупить человеческие грехи. С тех пор праздник стал символизировать не только наступление холодов, и приход осени, сбор урожая, но и преображение Христа. На Руси не было более торжественного и ожидаемого события.

Традиционное празднование

Во время Яблочного Спаса, либо Второго Спаса, в церквях проводят богослужение. В этот день принято святить фрукты и овощи. Первоочередно — это яблоки, которые как раз созревают в этот период. Также можно приносить в церковь груши, сливы, виноград, персики, помидоры, морковь. Вместе с яблоками принято есть и мед, поэтому освятить его не будет лишним. Встречаются в корзинках и колоски пшеницы, ржи.

Человек подобен яблоку – он также постепенно созревает, набирает красок и наливается соком. Поэтому свежие плоды и всевозможные блюда с ним, включая пироги, пирожки, варенье, джем, принято дарить родным и друзьям. Причем нередко в числе подарком встречаются и сувенирные изделия с яблоками. Эти подарки приносят благополучие и преподносятся с хорошими добрыми пожеланиями.

Одной из традиций является отнесение яблок на кладбище. Их освещают в церкви, затем кладут на могилы умерших родственников. Прежде сего, этот обряд касается могил детей. Полагают, что в Раю этот фрукт в Яблочный Спас является их основным блюдом. Помимо празднования в такой день можно начинать подготовку к осени и делать запасы на зиму. Жениться в праздник также сулит добру. Считается, что жизнь молодых будет долгой и счастливой.

Что запрещено делать?

Помимо долголетних традиций и обрядов существует ряд правил, которые не следует нарушать в день празднования Преображения Господнего. Они заключаются в следующем:

  • Все домашние дела необходимо отложить. Нельзя убирать, вязать, шить, стирать и т.п. эти занятия стоит перенести на непраздничные дни, так как это считается грехом. Вдобавок шитье в Спас приводит к большим слезам на весь год.
  • Религиозные праздники не терпят шумных развлечений, алкоголя, жирной пищи, поэтому в этот день предпочтительнее помолиться, внимать только хорошие мысли и эмоции, работать над собой и своим душевным спокойствием. Кроме того, это период Успенского поста, когда запрещено ряд продуктов и действий.
  • Нельзя убивать насекомых. Тем более, наоборот, если дважды сядет муха, то удача будет не покидать вас целый год.
  • Яблочный спас символизирует приход холодной погоды, ухода лета, поэтому в водоемах купаться не рекомендуют.

Самым главным запретом считают то, что яблоки, точнее их новый урожай, нельзя есть до того, как они будут просвечены в Яблочный Спас. Зато съеденное в этот день яблоко обязательно исполнит желание. Его нужно загадать и съесть полностью освещенный в церкви фрукт.

Интересные приметы

В такой торжественный религиозный день не обошлось и без примет.

  • В первую очередь сюда относится сбор урожая и погодные условия. До Яблочного Спаса необходимо полностью собрать урожай зерновых растений, иначе дождь погубит его в первый же день осадков. Это своеобразный день благодарения, когда природа дарит свои дары людям, поэтому и они должны быть к нему подготовлены.
  • Хорошей приметой является отнесение плодов на могилы умерших, а также дарение их близким. Кроме того следует делиться урожаем с бедными и обездоленными людьми, сиротами. Обязательно в день Преображения Господнего смотрят на погоду. Если она сухая, без осадков, то и осень будет не дождливой. Также ясная погода сулит наступление холодной морозной зимы.
  • После праздника дни постепенно становятся все холоднее, птицы постепенно улетают в теплые края, а лето также покидает и уступает место осени. Ведь не зря его еще одно название – Осенины, говорящее само за себя. Помимо прочего Яблочный Спас предвещает погоду в январе и октябре.

Второй Спас отмечают издавна, сохраняя множество традиций и наблюдая за приметами. Не нужно в праздник заниматься работой и окунать себя в рутину и хлопоты. В этот день следует отдохнуть, сходить в церковь, помолиться и провести день в хорошем расположении духа. Для этого лучше сходить в парк или отправиться на пикник в лес, посидеть в семейном кругу. Не забывайте не только принимать дары, но и делиться ними с окружающими. Щедрость этот день отблагодарит вас в будущем.

Вам также может понравиться

mamamozhetvse.ru

Детям о празднике яблочный спас

В православной церкви есть удивительный праздник, который называется по-народному яблочный спас. В этот день, 19 августа, в церкви собирается много людей с корзинками, полными яблок. Их освящают, тут же и едят, и угощают друг друга. Но это только в России этот праздник имеет двойное название. Главное из них церковное — праздник Преображения, а другое, народное и необыкновенно поэтичное, — яблочный спас.

Этот праздник — один из основных (двунадесятых) праздников православной церкви, который, по преданию, посвящён одному из эпизодов жизни Иисуса Христа.

Однажды он, взяв с собой своих учеников Петра, Иакова и Иоанна, поднялся с ними на высокую гору Фавор и стал молиться. Ученики от усталости уснули, но внезапно их разбудил сильнейший свет, и они увидели, что одежды Спасителя стали сверкающими, как снег, и лицо его тоже сияло светом, какого не может выдержать глаз человека. Рядом с ним стояли два пророка — Моисей и Илия, которые говорили ему о том, как он будет убит, а потом воскреснет. Вдруг появилось облако, покрывшее всех, и из облака послышался тот же голос, что был и при Крещении. И этот голос сказал: «Это сын мой возлюбленный. Его слушайте».

После этого облако исчезло, и ученики увидели Иисуса, который стоял уже один в своих обычных одеждах. Они вместе стали спускаться с горы, и Иисус Христос просил своих учеников, чтобы они никому не рассказывали о том, что они увидели и услышали здесь.

Преображение Христово, как считается в христианском учении, было призвано доказать его ученикам божественность Иисуса Христа и укрепить их веру перед тем, как наступят страшные дни его распятия и смерти.

В этот день в церковь несут плоды и освящают их. Яблочным спасом этот праздник называется в России потому, что он проходит в тот же день, что и старинный земледельческий праздник, с которого начинается уборка яблок в садах.

В этот день Христос явился

И апостолов позвал.

Лик Христа преобразился,

Словно солнце, засиял.

Это было на Фаворе,

Что поднялся средь равнин.

Божий глас раздался вскоре:

«Он возлюбленный мой сын!»

И поведал двум пророкам

Иисус в конце пути,

Что ему под Божьим оком

Предстоит ещё пройти.

В светлый день Преображенья

Праздник яблочного спаса,

Днём прохладным и осенним

В сёлах делают запасы.

И в корзиночках народ

В церковь яблоки несёт,

Освящает все плоды

Каплями святой воды.

Похожие статьи:

Детям о празднике Святой Троицы

kladraz.ru

Яблочный Спас

«Утро клубилось молодыми августовскими туманами…» - так начинается рассказ Евгения Носова «Яблочный Спас». Праздник Преображения Господня. В этот день проходит богослужение. Поэтому «колокол… бойко названивал, созывая людей. Они протискивались к священнику, развертывали перед ним авоськи и узелки с яблоками». На душе тихо, спокойно, светло и радостно. Веяло яблоками. Вот и захотелось купить «веселого бодрящего товара, при одном виде которого молодеет и радуется душа». Скушаешь священное яблоко - и Бог даст тебе возможность перемениться, преобразиться, стать лучше, спасти свою душу.

Среди множества торговок у церковной паперти привлекла внимание автора маленькая щуплая бабулька, неподвижно и отрешенно сидевшая рядом с ведерком совсем неприглядных яблок. Евдокия Лукьяновна Кузина. Именно её выбрал писатель, обойдя молодых нарядных, бодрых женщин и купил у неё незавидный товар. До боли пронзает каждое слово этой бабули, обращенное к случайному покупателю: «На свечку дашь, так и на том спаси тя Господь… Будя… Душа малостью живет, у нее своя пища… Ежли мать свою помнишь, добавь и на хлебушко…». В этих словах - весь характер бабы Пули, ее достоинство, долготерпение, искренность, доброта. Чтобы  добыть  немного  денег,  вынуждена  она продавать  яблочки - падалицу, которые  навряд  ли  кто  купит, но  она   надеется. Потом автор пойдёт к ее дому, чтобы купить еще яблок. И узнает историю ее жизни. А жизнь была очень тяжелой. Постепенно перед нами раскрывается её судьба, полная горьких испытаний и лишений. 

Носов Е. И. Яблочный Спас: рассказы / Евгений Носов; [предисл. В. Курбатова; худож. С. Элоян]. - Иркутск: Издатель Сапронов, 2006. - 540, [2] с.: ил.

Главная героиня рассказа в годы войны была снайпером. Когда началась война, она, обычная деревенская девчонка пошла на фронт, стала снайпером и воевала наравне с мужчинами. Вот так она рассказывает о  тяжёлых фронтовых буднях снайпера и о страшном ранении, которое изувечило её ухо:

« – Это меня ихний снайпер. Не стала слышать. Звоны в голове…

– И что же ты высматривала?

А все, что шевельнется. Но больше огневые точки, анбразуры… Застрочит пулемёт – сразу бьёшь по вспышке… Ну, да самой страшно, а руки делают… И весь остатный день в голове: попала – не попала? Попала, и всё! Хоть сама не видела. Радоваться б удаче, как бывало, радовались на стрельбище, а радости нету.  Муторно на душе, липко как-то. Ешь – кусок дерет, от людей воротит… Наверно, бабу нельзя этому обучать. Ее нутро не принимает, чтой-то в ней обламывается… Иная, может, потом отойдет, а у которой душа так и останется комком… Меня всю пронимает какой-то колотун. Трясет до самых пяток, будто озябла я. Не своими пальцами кручу махорку, курю в рукав, покамест колотье не уймется…

Лежишь в болоте, от комарья продыху нет. Под носом у немца чесаться, отмахиваться не станешь, лежи, терпи, иначе засекут – подстрелят. Или минами закидают… Вернешься из потайки – морда, что бычий пузырь, налитая, собственной кровью измазанная… А назавтра чуть свет – опять в наряд…

– А много ли у тебя медалей?

– Да вот Симка – главная моя медаль. А на другие вроде бы посылали, да что-то не дошли. Все зависит от начальства: как ты с ним увязана, такие твои и зарубки, такие и медали…»

Простой, незатейливый сюжет этого рассказа нельзя  читать без волнения. Не привезла баба Пуля, как называли её в деревне, наград с фронта, только дочь Симку. А любимого человека убило прямым попаданием бомбы. Остался от него лишь один только сапог, который она хранит в сундуке. «Достану когда, поплачу, поразговариваю» - признаётся гостю баба Пуля.

Поражает удивительная сила  и стойкость этого человека. «Что было, то было», – просто скажет она. И в ответе  вопрос, почему она не дошла до Германии, она застенчиво, будто извиняясь говорит: «Не сдюжила я… Дошла токмо до Литвы не то до Латвии. Помню разве городок, где стояли. Я, стало быть, Лукьяновна, а город – Лукияны. Через то и запомнился».

Скромность, смирение, терпение – главные качества характера Евдокии Лукьяновны. Тяжело было ей растить одной дочь, но она мужественно переносит все невзгоды послевоенной поры… Повзрослевшая дочь уехала в город, стала бухгалтером. Но жизнь её неудачно сложилась, вернулась к матери за помощью: растратилась на работе. Вот и пришлось Евдокии Лукьяновне продать дом. А жертва оказалась напрасной: Симу  все  равно  осудили, и  она  погибла  в  лагере. И опять думала эта славная женщина не о себе. Так осталась Лукьяновна одна, в доме без крыши, в уцелевшей от пожара кухоньке вместе с таким же одиноким и брошенным кем-то котом, никому не нужная, никем не понимаемая.

Рассказ  Носова - это обращение ко всем нам: нельзя быть равнодушным, проходить мимо беды, горя, людей, нуждающихся в помощи. Нужно видеть эту боль, ведь и добрым словом можно обогреть человека.

Носов Евгений Иванович.  1925 - 2002

Евгений Иванович Носов – известный писатель, участник Великой Отечественной войны. Это один из талантливых писателей нашего времени, гуманист и романтик по складу характера и отношению к жизни. Всё творчество Е.И. Носова - большая мудрая книга, которая помогает людям быть добрее, щедрее душой. А в основе его творчества - его большая жизнь, о которой он очень сдержанно и кратко пишет в автобиографии.

АВТОР О СЕБЕ

Я родился студеным январским вечером 1925 года в тускло освещенной избе своего деда. Село Толмачёво раскинулось вдоль речки Сейм, в водах которой по вечерам отражались огни недалекого города Курска, высоко вознесшегося своими холмами и соборами. Курск знаменит еще с давних веков. «А мои куряне - хоробрые воины, - говаривал Всеволод своему брату князю Игорю в эпической поэме «Слово о полку Игореве» - под шеломами взлелеяны, с конца копья вскормлены». Далее по реке Сейм стоят древние города-содруги Рыльск и Путивль. Все они старше Москвы и рублены еще Киевской Русью. 

А из другого деревенского окна виделись мне просторный луг, весной заливаемый половодьем, и таинственный лес за ним, и еще более далекие паровозные дымы за лесом, всегда манившие меня в дорогу, которой и оказалась потом литература - главная стезя моей жизни. 

За исключением Октябрьской революции, гражданской войны и первых послевоенных лет разрухи, на моих глазах проходили все остальные этапы нашей истории. Детство всегда впечатлительно, и я до сих пор отчетливо помню, как в Толмачёво нагрянула коллективизация, как шумели сходки, горюнились забегавшие к нам бабы-соседки и как всё ходил и ходил по двору озабоченный дед, заглядывал то в амбар, то в стойло к лошади, которую вскоре все-таки отвел на общее подворье вместе с телегой и упряжью. На рубеже тридцатых годов отец с матерью поступили на Курский машиноремонтный завод, и я стал городским жителем. Отец освоил дело котельщика, клепал котлы и железные мосты первых пятилеток, а мать стала ситопробойщицей, и я ее помню уже без деревенской косы, коротко подстриженной, в красной сатиновой косынке. Об этом периоде моей жизни можно прочитать в повести «Не имей десять рублей...», а также в рассказах «Мост» и «Дом за триумфальной аркой». 

Жилось тогда трудно, особенно в 1932-1933 годах, когда в стране были введены карточки и мы, рабочая детвора, подпитывали себя придорожными калачиками, едва завязавшимися яблоками, цветками акации, стручками вики, которую утаскивали у лошадей на городском базаре. В 1932 году я пошел в школу, где нас, малышей, подкармливали жиденьким кулешом и давали по ломтику грубого черного хлеба. Но мы в общем-то не особенно унывали. Став постарше, бегали в библиотеку за «Томом Сойером» и «Островом сокровищ», клеили планеры и коробчатые змеи, много спорили и мечтали. 

А между тем, исподволь подкрадывалась вторая мировая война. Я учился уже в пятом классе, когда впервые увидел смуглых черноглазых ребятишек, прибывших к нам в страну из сражающейся республиканской Испании. В 1939 году война полыхала уже в самом центре Европы, а в сорок первом ее огненный вал обрушился и на наши рубежи. 

На фронте мне выпала тяжкая доля противотанкового артиллериста. Это постоянная дуэль с танками - кто кого... Или ты его, или, если промазал, он - тебя... Уже в конце войны, в Восточной Пруссии, немецкий «фердинанд» все-таки поймал наше орудие в прицел, и я полгода провалялся в госпитале в гипсовом панцире.

К сентябрю 1945 года врачи кое-как заштопали меня, и я вернулся в школу, чтобы продолжить прерванную учебу. На занятия я ходил в гимнастерке (другой одежды не было), при орденах и медалях. Поначалу меня принимали за нового учителя, и школьники почтительно здоровались со мной - ведь я был старше многих из них на целую войну. 

Закончив школу, я уехал в Казахстан, где так же, как потом в Курске, работал в газете. Корреспондентские поездки позволили накопить обширные жизненные впечатления, которые безотказно питали и по сей день питают мое писательское вдохновение. Много дает мне и постоянное общение с природой: я заядлый рыбак, любитель ночевок у костра, наперечет знаю почти все курские травы. В 1975 году за книгу «Шумит луговая овсяница» удостоен Государственной премии имени Горького, за рассказы последних лет - премии имени Шолохова. Моей неизменной темой по-прежнему остается жизнь простого деревенского человека, его нравственные истоки, отношение к земле, природе и ко всему современному бытию.

blogproekt89.blogspot.com

Рассказы «Рассказ о семи топорах», «Яблочный спас». Валерий Верхоглядов. Север, №3

Валерий ВЕРХОГЛЯДОВ

г. Петрозаводск

Рассказы «Рассказ о семи топорах», «Яблочный спас»

РАССКАЗ О СЕМИ ТОПОРАХ

С топорами у меня отношения сложные.

Ножи – совсем другое дело. Их у меня несколько. Подчас собираюсь в лес и не знаю, какой взять. Иногда беру два – один на поясной ремень, второй в рюкзак – на всякий случай, но «всяких случаев» пока не было, за всю жизнь ни одного ножа не сломал, не потерял.

А вот с топорами – беда. Они живут самостоятельной жизнью и, похоже, меня ни в грош не ставят. Теряются при загадочных обстоятельствах, пропадают на год, а то и на два, потом снова находятся. Такого круговорота топоров в природе ни у кого не встречал, рассказываю об этом друзьям – они смеются и не верят.

Вот и сейчас куда-то исчез туристский топорик. Я его купил в спортивном магазине лет тридцать назад, наточил, забил в топорище дополнительный клинышек и взял с собой в Крым, пусть, думаю, тоже полюбуется на Понт Эвксинский, поваляется рядом на диких галечных пляжах – будет что на старости вспомнить. За те две недели, которые мы провели вместе, топорик показал себя с лучшей стороны. На привалах он не лентяйничал, дровишки заготавливал исправно и в рюкзаке занимал совсем немного места. В общем, вошел в полное доверие. (Так Ленин когда-то о Шотмане написал, мол, этот товарищ ему «лично известен и заслуживает полного доверия». Нужно ли говорить, что после столь лестной рекомендации Шотман всю оставшуюся жизнь провел на командных должностях, к тому же он удачно умер – еще до партийных чисток, когда «бойцов ленинской гвардии» стали расстреливать пачками.) Вот и я свой топорик после той памятной поездки стал регулярно брать то на охоту, то на рыбалку, то просто «на шашлыки». Вел он себя безукоризненно, без его помощи ни один костер не разжигался. В прошлом году я его оставил зимовать на даче. Весной приезжаю, он тут как тут, бодро блестит и готов к несению службы. Растопили мы с ним баньку, когда она нагрелась, я пошел париться, а топорик положил отдыхать под лавку. Вот тогда-то он и пропал, уже четвертый месяц не вижу.

Зато неожиданно объявился «длинный Томас». Оказалось, что он года три отлеживался в подполе, а как туда попал – никто не знает.

Этот тогда еще безымянный топор я нашел на заброшенном хуторе. Был он зазубренный, немного поржавевший, со сломанным пополам топорищем. Я сунул находку в мешок и пошел дальше. После этого топор еще долго пролежал у меня в гараже. Как-то он попался на глаза, повертел его в руках – вещь-то стоящая и, похоже, не российской ковки. Отнес его в мастерскую, где знакомый мастер снял наждаком зазубрины, наточил лезвие и отполировал его на войлочном круге.

– Какой обушок широкий, – дивился мастер. – Тесать таким топором, пожалуй, несподручно, зато дрова колоть – приходи кума любоваться.

Так знающий человек определил его судьбу.

Как-то проезжал я через Кутижму и вижу: около моста мужик выставил на продажу черенки для лопат.

Кутижма – вымирающий поселок. Он практически весь застроен щитовыми домами-скороспелками. После войны здесь был лесопункт. Лес со временем вырубили, но людей в другое место не перевезли – это даже в голову никому не пришло. И сейчас не приходит. Молодежи в поселке давно нет, работы тоже нет, и те, кто доживает в этой дикой неприютности свой век, кормятся с «трассы». Продают в основном ягоды и грибы, редко картошку или огородную зелень.

Черенки у мужика были березовые, выглаженные ручным рубанком, но явно не хуже магазинных.

– А топорище сделать можешь? – спросил я.

– Не вопрос.

Я показал:

– Вот такое.

– Длинновато будет.

– Мне для дров.

– Тогда понятно. Когда обратно едешь?

– Через пару дней.

– Сделаю. Смотри, не обмани – такую оглоблю не продать.

– Не обману, не бойся.

– Я не боюсь. Мы здесь давно отбоялись.

Через два дня я получил искомое топорище, а насаженный тем же вечером топор – свое имя.

Мы с ним на пару нарубили немало дров.

Но однажды в магазине «Ручной инструмент» я увидел некое чудище, в которое влюбился с первого взгляда. Чудище весило три кило и называлось «топор таежный». Сработано это изделие было на каком-то заводе, выпускавшем военную технику, и поэтому вид имело весьма грозный. Топор – не топор, колун – не колун, но любую чурку я им разваливал с одного удара. Как говорил господину Поплавскому незабвенный Коровьев, хрусть – и пополам!

Длинный Томас тотчас обиделся на весь мир и спрятался. Случайно выяснилось, что таился в подполе, ну и ладно, ну и хорошо, но теперь не могу найти своего таежного друга.

Мистика, да и только.

Еще есть у меня топор, которым удобно забивать длинные гвозди. Это я так полагаю, что есть, но на самом деле его давно не видел, с той самой поры, как построил новый туалет.

Как-то приехал к нам в гости родственник, который сейчас живет в Финляндии. Зовут его Вася, по-домашнему Васёк. Вместе со своей женой ингерманландкой он уехал из России в девяносто втором, в то самое время, когда у нас был пик криминальной революции. Через год жена Васю бросила, она нашла себе настоящего финна с домом, обустроенным бытом и хорошим твердым заработком, женщины вообще легче приспосабливаются к изменившимся условиям, это у них природное. От обиды и желания доказать свою мужскую независимость наш незадачливый эмигрант решил в рекордные сроки овладеть чужим языком, а для разговорной практики поступил на курсы, где учили эффективно работать обычной бензопилой. Закончил их на «отлично». Срубил несколько дровяников, сараев и охотничьих избушек, после чего поступил на те же курсы вторично, теперь чтобы отточить мастерство. Через несколько лет Васёк превзошел в ремесле своих учителей и сейчас в окрестностях Тампере считается лучшим строителем банек, что топятся по-черному. Иметь такую баньку у финнов – высший шик, так что у русского Васи всегда имеются заказы.

Сидим мы с ним на солнечном взгорочке. Лес, озеро, комары – словом, красота. Потягиваем баночный «Туборг».

– Рассказать анекдот? – спрашивает Васёк. – В общем, такое кино: по узкому тоннелю с гиканьем и топотом мчится веселая толпа сперматозоидов. А за ней поспешает сперматозоид-увалень, он бы и хотел бежать быстрее, но не получается.

Вдруг крик:

– Ребята, мы в презервативе – все назад!

Толпа с гиканьем и топотом бежит в обратном направлении, а тот, который был отстающим, смеется в ладонь и продолжает свой путь.

Голос за кадром: «Вот так и родились хитрые финские парни».

Этот анекдот очень нравится финнам, – говорит Васёк. – Им очень хочется быть ловкими, быстрыми, сметливыми, а на самом деле они неторопливы и обстоятельны. А еще у них обостренное чувство социальной справедливости, которое давно уже стало предметом национальной гордости. Вот у кого нужно учиться строить капитализм. У «фиников» такая система налогообложения, что просто не могут появиться супербогачи, но у них нет и бомжей.

– У нас этот фокус не пройдет – тут же начнут уводить капиталы за рубеж, – говорю я.

– Значит, такие законы, которые позволяют это делать, – парирует Васёк.

– Есть в этом деле недоработки, – соглашаюсь я.

– Хочешь, я назову тебе причину, от которой проистекают все беды в России? – говорит Васёк.

– Ну-ка, ну-ка.

– У вас нет уважения к человеку.

Он так и говорит – «у вас».

– Вот ты мне рассказывал про Кутижму. А сколько таких вымирающих деревень и поселков по стране. Сотни, если не тысячи. В Финляндии подобное в принципе невозможно. Раньше, при коммунистах, человека в России могли по навету или чьей-то прихоти арестовать и отправить на медленную смерть в лагерь. Сколько об этом говорили, сколько писали, одних книг, наверное, целая библиотека. А чем сегодняшние кутижмы отличаются от гулаговских лагерей? Только тем, что охранников нет. Так и власти здесь тоже нет. Никому не нужные острова в океане равнодушия.

– Ладно, – говорю я, – хватит пикироваться. Пошли лучше баню топить.

Но крыть мне нечем.

На следующий день Васёк показал, как нужно работать бензопилой. Своей «Хускварной» он творил чудеса. Мог из чурбака вырезать табуретку о трех ногах, из бревна побольше – медведя с керосиновой лампой в поднятой лапе.

Вдохновленный живым примером, я после отъезда гостя решил соорудить туалет, прежний, доставшийся по наследству, уже совсем покосился, в него даже заходить было страшно.

Из инструментов принципиально пользовался только бензопилой и небольшим финским топором, который Васёк подарил мне на прощанье.

Туалет вышел на славу. Сбоку к нему я пристроил кладовочку для лопат, грабель, мотыг и прочего садово-огородного инвентаря, который всегда мешал в сарае, на четыре широкие полки поместились все наши тазы, миски и ведра.

– Продуманное сооружение, – похвалил сосед. – Сделано добротно и компактно. Как в космическом корабле – ничего лишнего.

На второй день после завершения строительства пропал финский топор.

– Ты его, наверное, как Нестор, в озеро забросил, – предположила жена.

– Зачем мне бросать топор, у него роль была подсобная. Уж тогда следовало бы утопить пилу.

В общем, топор так и не нашелся. То ли я ему чем-то не понравился, то ли наша страна.

Тонкий кухонный топор для рубки и отбивания мяса мне подарили на юбилей. Он изящен, как вязь арабского стиха. Покоится на зеленом бархате в футляре из красного дерева. К этому инструменту из другой жизни был приложен старый рецепт, который начинался словами: «Если к вам неожиданно пришли гости, то достаньте из погреба баранью ногу…» Далее описывается процесс превращения этой ноги в сочные отбивные. Поскольку уникальный рецепт мне вряд ли пригодится, то топор вкупе со своим футляром без дела лежит дома. Жена советует повесить его на стенку, я пока не соглашаюсь, ведь столь легкомысленный шаг неминуемо повлечет за собой переделку всей кухни. Или жена на это и надеется?

Свой любимый плотницкий топор я храню в багажнике машины, поэтому он всегда сопровождает меня в поездках. Что бы ни делал, всегда возвращаю его на штатное место. Это правило незыблемо, как смена времен года, как бег самого времени, как слова канонической молитвы. Топор, который мне выковал Юра Мошников еще в ту пору, когда работал кузнецом на заводе, похож на оружие древних ратников, он сбалансирован, он лаконичен и строг, он – само совершенство и поэтому никогда не будет унижен до заурядной колки дров. У друзей свои привилегии.

И еще об одном памятном топоре не могу не вспомнить. Я держал его в руках всего лишь раз.

После окончания университета нас, выпускников, ставших в одночасье курсантами, отправили на воинские сборы за погонами младших лейтенантов. Ранние подъемы, марши-броски в тяжеленных кирзачах, час ухода за оружием, дежурство у тумбочки – будни той давней поры. Командир роты, сам студент-заочник филологического факультета, к нам, гуманитариям, явно благоволил. Он лично проводил политбеседы и занятия по тактике.

У отца-командира была простительная слабость – он любил щегольнуть цитатой на латыни.

– Ave, Caesar, morituri te salutant1, – напутствовал он нас, отправляя на рытье окопов.

– Cogito, ergo sum2, – говорил он, после чего следовала команда «Противогазы – надеть!».

– O, sancta simplicitas!3 – морщился он, когда курсант запаздывал с отданием чести.

Еще наш капитан любил пересыпать свою речь иностранными словами. Именно от ротного я впервые услышал, что местные жители – это «сиречь аборигены, проще сказать, автохтоны», и что кроме привычных сантиметров и миллиметров есть еще мера длины ангстрем – до сих пор не знаю, что им измеряют.

Незадолго до окончания сборов для нас устроили большие двухдневные учения. Мне, кроме привычного «калаша» и большого количества взрывпакетов, было доверено нести топор – вдруг придется наводить переправу через какую-нибудь болотную хлябь, что в рамках наступательных действий отнюдь не исключалось. Где я его оставил? То ли на одном из привалов, то ли при оборудовании наблюдательного пункта на макушке сопки, то ли когда братались с нашим «противником» – ребятами физмата. Факт остается фактом – при возвращении в казарму топора не было. Еще целую неделю мне при каждом удобном случае напоминали о чудовищном проступке. Пеняли бы и дальше, да сборы закончились.

Все бывшие курсанты стали младшими офицерами, все получили характеристики для предъявления их по месту будущей работы или службы. Мою, вероятно, писал сам командир роты. В ней отмечались политическая грамотность, умение ориентироваться в незнакомой местности, отличные результаты, показанные на стрельбище, и что-то еще столь же необходимое для дальнейшей жизни.

Отметив мои положительные качества, командир все-таки не удержался и добавил в конце документа из сердца рвущиеся слова: «Имеет тенденцию к потере топоров».

После вынесения столь сурового приговора ему, думаю, стало намного легче.

Никто и никогда не воспринимал эту характеристику всерьез. Над ней смеялись, и я тоже смеялся. Сейчас уже не смеюсь, сейчас я думаю, а вдруг это пророчество!

ЯБЛОЧНЫЙ СПАС

Когда устаю от самого себя и ничего не хочется делать, даже читать – а это край, – я звоню в большой город, женщине, которая, как говорили в галантном девятнадцатом веке, могла бы составить мое счастье. Она плохо знает меня, даже вообще не знает, но уверена в обратном. В общем, она заблуждается, поэтому у нас прекрасные отношения.

Мы очень давно не виделись. Время от времени я связываюсь с ней по телефону. Не часто. Примерно раз в три-четыре года. Мы болтаем о пустяках. Важны не слова, а лишь сам разговор. Он, как маяк, внезапно открывшийся в ночи. Появляется уверенность в собственных силах и возможностях.

Это единственная женщина, которая понимает меня, как некогда понимала мама. С мамой я перестал откровенничать уже в седьмом классе – слишком рано возомнил себя взрослым. С этой женщиной я не откровенничал никогда. Поэтому она могла представлять меня кем угодно. Она и представляла. С первого дня нашего знакомства.

Я был мужчиной, тогда еще молодым, а она девушкой, которой я нравился, и этим все сказано.

Кроме того, в то время я не искал ничьей поддержки.

Лет пятнадцать назад нечаянно осознал, что именно она и есть тот эталон, под который непроизвольно подгоняю всех остальных своих спутниц. Это стало откровением. Подумал, раньше она меня придумывала, а теперь я придумываю ее – к чему бы это?

И что делать?

Извечный российский вопрос.

Самое дорогое у человека – это жизнь. Так учили нас в школе. У нее тоже была жизнь – своя, устоявшаяся и понятная, и, чтобы не было после мучительно больно, совсем не хотелось что-то ломать и давать невыполнимые обещания. Это было бы опрометчиво и неумно. Это был путь разочарований, который тоже привел бы в тупик. Другой литературный герой, биографию которого не изучают в школе, говорил, что дорогой фарфор, если его шваркнуть о кухонную стену, издает очень дешевый звук. За что мне было наказывать эту женщину? Она ничего плохого мне не сделала. А мои проблемы – только мои проблемы и ничьи больше.

Когда же я звонил ей в последний раз?

Кажется, когда еще делил стол и постель с очередной попутчицей. Или к тому времени мы с ней уже расстались? Не важно. Какое сегодня число? То, что вторник, знаю, а число-то какое?

Вспомнилось любимое: «Вначале вы будете считать дни, потом перестанете, а потом увидите, что стоите на улице и курите». Так оно и есть. Дни пролетают с непостижимой быстротой.

Глянул на стену, где висел календарь: батюшки-светы, так сегодня же 19 августа.

Обычно я звоню ей на работу.

Набрал знакомый многозначный номер. Она откликнулась сразу же, после первого гудка.

– Привет, – сказал я.

– Здравствуй.

– С яблочным Спасом тебя. Ты знаешь, что по народному календарю сегодня кончается лето, а завтра начинается осень?

– Намекаешь на мой возраст?

– При чем здесь возраст? У тебя пора третьей молодости. Это у меня на днях еще один зуб выпал.

– Мудрости? – поинтересовалась она.

– Не, эти у меня вообще не выросли. Один из резцов. Организм такой – не любит металла. Как закрою какой-нибудь зуб коронкой, он ее обязательно отторгнет. Естественно, вместе с зубом.

– Курить нужно меньше – вот и будут зубы целы.

– А я давно не курю. Я теперь жую табак. Как старый морской волк. За день до двух пачек «L&M» пережевываю. Вместе с фильтрами.

– Понятно. А вообще чем занимаешься?

– Да вот, собираюсь патроны снарядить. В третье воскресенье августа, как обычно, открывается охота.

– Кто-то лет двадцать назад обещал меня в лес взять.

– А ты все ждешь?

– Я терпеливая, – сказала она.

– Раз обещал – значит возьму. Будь готова. Я дам сигнал.

– По первому зову.

Кажется, она не шутила. Пора было переводить разговор на какую-нибудь нейтральную тему, вспомнить, к примеру, общих знакомых, но она и сама поняла, что невзначай сказала лишнее, ведь наши взаимоотношения мы никогда не обсуждали. Такой был негласный уговор.

Спросила:

– Ты не знаешь, почему Спас яблочным называется?

– Почему не знаю? Знаю. Вообще-то в этот день положено виноград освящать, но где ж его при нашем климате возьмешь, так, чтобы всем хватило, вот и нашли предки более распространенный эквивалент. Как говорят греки, давно это было – никто не помнит, картошку к тому времени из Америки еще не подвезли, а то был бы у нас Спас картофельным и почитался бы как самый демократичный престольный праздник.

– Картошку в августе не копают, – сказала она.

Блеснула дачно-аграрным опытом.

– Так и яблоки сейчас только покупные.

Она засмеялась.

– С тобой невозможно спорить.

… В таком духе мы болтали достаточно долго.

– Ой, – спохватилась она. – Наверное, уже проговорили кучу денег.

– Ничего. На чай с медом и телефон я еще могу заработать.

– Верю. Но все-таки давай заканчивать. Ты не пропадай – звони и помни: я жду сигнал.

Она повесила трубку.

Дела-а-а. Она ждет сигнал. Домашние, что ли, допекли?

После разговора у меня было прекрасное настроение – легкое, беззаботное.

Может, действительно подготовиться к охотничьему сезону?

Достал дедовский сундучок, в котором храню все, что необходимо для снаряжения патронов. Вот порох «Сокол», целая банка, в прошлом году по случаю приобрел, значит, гарантийный срок еще не вышел. Вот дробь – это еще старые запасы. Во времена социализма она задешево продавалась в спортивных и охотничьих магазинах. Дефицитом были крепкие «фирменные» мешочки, поэтому и приходилось брать по три-четыре килограмма, при меньшем весе продавцы сворачивали обычные бумажные кульки, как для семечек.

Я разложил мешочки в ряд, они были приятно тяжелы.

Это – «двойка», это – «тройка». Самые ходовые номера, ими стреляют уток и тетеревов, а по осени и зайца, он вообще на рану слаб. «Четверка» и «пятерка» – для рябчиков. А это – «единица», проще сказать, «кол». «Колом» можно и глухаря свалить, если, конечно, увидишь – очень осторожная птица.

Мерки для дроби, дозатор для пороха, досыльник пыжей, обычная закрутка и «звездочка», капсюли, картонные гильзы – все это у меня было. Насвистывая любимую арию странствующего рыцаря Дон Кихота, я взялся за дело.

Я не считаю себя страстным охотником, но, как и многие сверстники, к своему увлечению отношусь серьезно. В наше время говорили: если твоя работа мешает хобби – брось ее.

Где-то читал, что после Первой мировой войны на Западе появилось поколение, которое назвали потерянным. Это были люди, которые разочаровались в жизни и существующем порядке, они нарочито сторонились политики, общественных организаций и верили только себе и своим ощущениям. В нашей стране тогда было не до рефлексий и вселенского плача по утраченным ценностям – нравственным, конечно, у нас строили социализм, искореняли «измы», а заодно и всех здравомыслящих – забот было много. Более или менее стали задумываться о происходящем вокруг лишь тогда, когда подняли страну после Великой Отечественной. Тут-то и появились шестидесятники.

Им даже поговорить вволю не дали.

На смену этим вольнодумцам пришло наше поколение, но эстафету не приняло – нечего было принимать. Сейчас шестидесятники мнят себя чуть ли не народными героями, а тогда инакомыслие происходило в основном на кухнях.

Наше поколение стало вторым потерянным.

Во что было верить? В четвертый сон Веры Павловны? Так мало ли что могло привидеться экзальтированной дамочке. В Мальчиша-Кибальчиша и сильную Красную армию, в которой буйно расцвела дедовщина, в торжество материализма над эмпириокритицизмом? А в светлое будущее и вековечную мечту всего человечества не верили даже наши духовные вожди.

Комсомол как нечто объединяющее уже изжил себя. Он еще проводил сверку рядов, рапортовал на съездах, надувал щеки – БАМ, но магистраль строили солдаты и заключенные, БАМ частушечно рифмовался со словом «срам». За стройкой века пришла пора новых починов: «Нечерноземье – твоя целина», «Целина – за околицей», тут и Брежнев со своей «Целиной» – не страна, а сплошное непаханое поле.

А еще вот это: «Расскажи-ка мне, дружок, что такое Манжерок».

О, Господи! За кого же нас тогда держали?

Нет, комсомол не мог нас объединить.

Нас соединяли «Желтая субмарина», КВНы, книги, которые давались «на ночь», походы – пешком, на велосипедах, на дребезжащих загородных автобусах. «Дядя, на 62-м километре остановишь?» – «А там что?» – «А там поляна, и на ней заполыхает костер». И будет каша в котелке, стакан «сухаря», подружка, на плечи которой (для тепла?) наброшена твоя прожженная во многих местах штормовка, и песни Окуджавы до утренней зари. Что еще? Еще эротичные видения поэта: «…На ромашках роса, как в буддистских пиалах, как она хороша в длинных мочках фиалок, в каждой капельке-мочке, отражаясь, мигая, ты дрожишь, как Дюймовочка, только кверху ногами». И что? Да ничего. Взялись по-пионерски за руки – ладонь в ладонь – и пошли гулять колдобистым проселком, а там уже вечное: «…ночь тиха, пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит».

С возрастом к этим увлечениям добавились фотография и любительские фильмы, богаче стали магнитофонные записи, обширней библиотека, на смену походам выходного дня пришли рыбалка и охота, «сухарь» заменила водка, и при всем том – никакой политики, хотя кто ж не читал «Архипелаг ГУЛАГ» или «Колымские рассказы» – таких не знаю.

Думаю, что никакое другое поколение не ввязалось бы с таким энтузиазмом в перестройку-перекройку, как наше, хотя бы потому, что мы в большинстве своем не были прагматиками и в завесе словесной шелухи не смогли рассмотреть и понять главное, корневое – кому же, собственно, будет принадлежать страна и все ее богатства.

Следующее поколение оказалось более приспособленным к жизни в новых координатах духовных и моральных ценностей.

А мы? Что мы? Мы, как говорится, во всем этом участвовали. Главное – не рекорд, не достижение, главное – участие. Это нам вдалбливали с детства. Многие счастливцы поверили, вы узнаете их на улицах по широким беспричинным улыбкам.

Ловких манипуляторов часто называют «наперсточниками», но когда манипулируют поколениями – это уже политика.

Впрочем, я не считаю, что все, вплоть до мелочей, кем-то специально задумывалось – в России такое невозможно, обычно – как кривая вывезет. Ее лишь время от времени подправляли в нужном направлении.

…Я привычно вставлял в гильзы капсюли, засыпал порох, досылал пыжи, закладывал дробь и вспоминал свои прежние охоты. Разные они были. По большей части удачные. Я вообще по жизни счастливчик. Мне даже довелось однажды поохотиться с собакой. Собака была не моя. Собака была соседа, жившего этажом ниже, звали его Миша.

Миша был музыкантом, он играл в симфоническом оркестре на кларнете. Как вспомню его, так в голове, в области мозжечка, начинает звучать «Пастух на скале». У Миши была жена и две дочери, но поговорить ему было не с кем, и он завел собаку, породистую охотничью лайку, которую назвал Чарой. Может, он предполагал, что когда-нибудь приобретет и ружье, однако, как мне точно известно, до этого дело не дошло. Каждое утро и каждый вечер он гулял с Чарой по двору, втолковывал ей, что можно и чего нельзя делать собаке, а потом подробно объяснял, как нужно исполнять ту или иную музыкальную пьесу. В конце концов он воспитал очень интеллигентную и необыкновенно деликатную сучку.

Музыкантам платили мало, дочери постоянно вводили Мишу в непредвиденные расходы, и он, когда Чара подросла, устроился в театр ночным сторожем. Дежурства проходили однообразно: Миша приходил в театр, закрывал двери и ложился спать, а Чара бегала по всему зданию и ревностно несла караульную службу, она же утром стаскивала со своего хозяина куртку, которой он укрывался, то есть дополнительно работала будильником.

Ко мне Чара при встречах ластилась, виляла хвостом и умильно-преданно заглядывала в глаза. Миша даже немного ревновал, но что он мог поделать, если от его одежды пахло репетиционным залом, а от моей лесом и волей.

Как-то в сентябре я собрался под Виллагору пострелять рябчиков. Ранним утром, часов в шесть, в полной охотничьей амуниции вышел из дома и встретил Мишу, выгуливавшего собаку. Чара от восторга чуть не описалась.

– Кошмар, – сказал Миша, – тихий ужас. Ты посмотри, что с ней делается, совсем стыд потеряла. Может, возьмешь ее на охоту, пусть даст волю инстинктам.

– Как же я возьму – у меня мотоцикл без коляски.

– Сейчас что-нибудь придумаем, – сказал Миша.

Он принес из дома вещевой мешок, закрыл его дно крышкой от посылочного ящика, на эту утлую площадку усадил собаку и завязал тесьму горловины. Голова Чары осталась снаружи.

– Вот, – сказал Миша, – теперь не выскочит. Это ты возьмешь за плечи, а свой рюкзак перевесишь на грудь.

В пути Чара вела себя спокойно, лишь время от времени царапала мне лапами спину и жарко дышала в ухо.

Когда приехали на место, я сказал собаке, чтобы она далеко не убегала, и выпустил на свободу.

Чара глубоко вдохнула тревожащие, таинственные, такие чудесные запахи леса и вопросительно посмотрела на меня.

– Давай-давай, – подбодрил я, – сделай пару кружков, выпусти пар. Вперед!

С восторженным причитанием «ай-яй-яй» Чара бросилась по тропе. Я собрал ружье, перепоясался патронташем и призывно свистнул. Чара с шумом выломилась из чащи.

Похвалил ее:

– Молодец. Но теперь веди себя тихо. Мы пойдем в один замечательный распадок, и я покажу тебе, что такое настоящая охота.

Показать не удалось.

Чара бежала метров на тридцать впереди меня и с упоением облаивала всех пернатых – пищух, московок, соек, дятлов… Мне оставалось только любоваться природой и укорять себя за опрометчивость. Часа через три мы вернулись к мотоциклу. Я попил чаю из термоса, а Чаре дал большой бутерброд с докторской колбасой.

– Все, – сказал. – Поехали домой. Занимай стартовую площадку.

Чара и ухом не повела.

Я стал усаживать ее в мешок сил

ой.

Чара угрожающе зарычала и показала белые влажные зубы.

– Ты что? Охренела? У нас другого варианта нет.

Попытался схватить ее за мускулистый загривок. Чара ловко увернулась и куснула мою руку – слегка, предупреждающе.

Стало ясно, что мы не договоримся. Но не мог же я оставить собаку на воле, кто знает, куда она убежит, – ищи потом.

Я успокоил Чару, немного поговорил с ней – она слушала, чуть склонив голову набок, потом достал из инструментального отделения мотоцикла запасной тросик газа, положил у корней березки еще один бутерброд, пока Чара ела, продел этот тросик в кольцо ошейника и привязал к дереву.

– Жди, – сказал. – Скоро вернусь.

Оседлал мотоцикл и махнул в город. Чара осталась плясать вокруг березы.

В городе я нашел своего друга Сережу Камнепадова, объяснил ситуацию, и мы на Серегиной машине поехали за собакой. Всю обратную дорогу она обиженно вздыхала на заднем сиденье.

– Как охота? – спросил Миша, когда мы вернулись домой.

– Спроси у Чары.

– Удалось кого-нибудь подстрелить?

– На охоте это не главное. Главное – процесс.

С той поры ласковая Чара стала относиться ко мне с некоторой настороженностью, а Миша уже больше никогда не просил взять ее на охоту.

…Я снарядил две дюжины патронов, напоследок прогнал каждый из них через калибровочное кольцо – в таком деле как охота нет и не может быть мелочей. Потом пошел на кухню и наконец-то закурил.

Вспомнил телефонный разговор.

Каждый человек в какой-то момент начинает ощущать свой возраст и не может с этим смириться. Подумаешь, зрение немного ослабло, кожа потеряла упругость, желудок работает не так, как раньше, но в мыслях-то я все тот же. Увы, не тот. Мужчины начинают это понимать раньше женщин. Может, потому, что не пользуются косметикой и не маскируют свою внешность?

В телефонном разговоре обнажилось главное – ей захотелось разом все поменять, вернуться в пору молодости. Но ведь это же самообман, ничего общего, кроме тех давних воспоминаний, у нас нет.

Как все-таки жаль по своей воле прощаться с юностью. Но не будет у нас совместной охоты, не прозвучит сигнал.

Не вечерняя заря занималась, занималася заря, –

Полуночная звезда высоко взошла,

                                              высоко звезда взошла:

Пора раздоброму молодцу с поля ехати домой.

Уж вы слуги мои, слуги мои верные,

Подайте мне тройку серо-пегих,

                                           серо-пегих лошадей!

Сяду я, раздобрый молодец, я поеду погулять!

Со всеми я, раздобрый молодец,

                                                со всеми простился;

С одной-то я не простился,

                       со пути-дороженьки назад воротился:

«Ты прости-прощай,

                                 разлюбезная, ты размилая моя…»

Завтра наступает осень. Еще не осень патриарха, но пора определенной ясности. 19 августа – время отлета журавлей.

Почему же меня так волнует это число?

Батюшки, так ведь именно в этот день в девяносто первом начался путч. А по «Новостям» сегодня о «защите демократии» ни гу-гу. И правильно, пора спускать надуманный праздник на тормозах.

Мой знакомый поэт, после того как руководство ГКЧП в полном составе оказалось в «Матросской тишине», написал стихотворение «Я был на баррикадах».

– Да полно тебе, – сказал ему при встрече, – какие баррикады? Ну, собрались на площади, пошумели, так там даже милиции, можно сказать, не было. Поговорили вволю, потом, как водится, приняли резолюцию. Святое дело. Без резолюций мы не можем.

…19 августа, церковный праздник Преображения.

Надо было бы утром в храм сходить, яблоки освятить. Но нет у меня яблок. Забыл купить.

Рейтинг:

Только зарегистрированные пользователи могут голосовать

litbook.ru

Иван Шмелев. Яблочный Спас - ОдигитриЯ

Завтра — Преображение, а послезавтра меня повезут куда-то к Храму Христа Спасителя, в огромный розовый дом в саду, за чугунной решеткой, держать экзамен в гимназию, и я учу и учу «Священную Историю» Афинского. «Завтра» — это только так говорят, — а повезут годика через два-три, а говорят «завтра» потому, что экзамен всегда бывает на другой день после Спаса-Преображения. Все у нас говорят, что главное — Закон Божий хорошо знать. Я его хорошо знаю, даже что на какой странице, но все-таки очень страшно, так страшно, что даже дух захватывает, как только вспомнишь. Горкин знает, что я боюсь. Одним топориком он вырезал мне недавно страшного «щелкуна», который грызет орехи. Он меня успокаивает. Поманит в холодок под доски, на кучу стружек, и начнет спрашивать из книжки. Читает он, пожалуй, хуже меня, но все почему-то знает, чего даже и я не знаю. «А ну-ка, — скажет, — расскажи мне чего-нибудь из божественного…» Я ему расскажу, и он похвалит:

— Хорошо умеешь, — а выговаривает он на «о», как и все наши плотники, и от этого, что ли, делается мне покойней, — не бось, они тебя возьмут в училищу, ты все знаешь. А вот завтра у нас Яблошный Спас… про него умеешь? Та-ак. А яблоки почему кропят? Вот и не так знаешь. Они тебя вспросют, а ты и не скажешь. А сколько у нас Спасов? Вот и опять не так умеешь. Они тебя учнуть вспрашивать, а ты… Как так у тебя не сказано? А ты хорошенько погляди, должно быть.

— Да нету же ничего… — говорю я, совсем расстроенный, — написано только, что святят яблоки!

— И кропят. А почему кропят? А-а! Они тебя вспросют, — ну, а сколько, скажут, у нас Спасов? А ты и не знаешь. Три Спаса. Первый Спас — загибает он желтый от политуры палец, страшно расплющенный, — медовый Спас, Крест выносят. Значит, лету конец, мед можно выламывать, пчела не обижается… уж пошабашила. Второй Спас, завтра который вот, — яблошный, Спас-Преображение, яблоки кропят. А почему? А вот. Адам-Ева согрешили, змей их яблоком обманул, а не ведено было, от греха! А Христос возшел на гору и освятил. С того и стали остерегаться. А который до окропенья поест, у того в животе червь заведется, и холера бывает. А как окроплено, то безо вреда. А третий Спас называется орешный, орехи поспели, после Успенья. У нас в селе крестный ход, икону Спаса носят, и все орехи грызут. Бывало, батюшке насбираем мешок орехов, а он нам лапши молочной — для розговин. Вот ты им и скажи, и возьмут в училищу.

Преображение Господне… Ласковый, тихий свет от него в душе — доныне. Должно быть, от утреннего сада, от светлого голубого неба, от ворохов соломы, от яблочков грушовки, хоронящихся в зелени, в которой уже желтеют отдельные листочки, — зелено-золотистый, мягкий. Ясный, голубоватый день, не жарко, август. Подсолнухи уже переросли заборы и выглядывают на улицу, — не идет ли уж крестный ход? Скоро их шапки срежут и понесут под пенье на золотых хоругвях. Первое яблочко, грушовка в нашем саду, — поспела, закраснелась. Будем ее трясти — для завтра. Горкин утром еще сказал:

— После обеда на Болото с тобой поедем за яблоками.

Такая радость. Отец — староста у Казанской, уже распорядился:

— Вот что, Горкин… Возьмешь на Болоте у Крапивкина яблок мер пять-шесть, для прихожан и ребятам нашим, «бели», что ли… да наблюдных, для освящения, покрасовитей, меру. Для причта еще меры две, почище каких. Протодьякону особо пошлем меру апортовых, покрупней он любит.

— Ондрей Максимыч земляк мне, на совесть даст. Ему и с Курска, и с Волги гонят. А чего для себя прикажете?

— Это я сам. Арбуз вот у него выбери на вырез, астраханский, сахарный.

— Орбузы у него… рассахарные всегда, с подтреском. Самому князю Долгорукову посылает! У него в лобазе золотой диплом висит на стенке под образом, каки орлы-те!.. На всю Москву гремит.

После обеда трясем грушовку. За хозяина — Горкин. Приказчик Василь-Василич, хоть у него и стройки, а полчасика выберет — прибежит. Допускают еще, из уважения, только старичка-лавочника Трифоныча. Плотников не пускают, но они забираются на доски и советуют, как трясти. В саду необыкновенно светло, золотисто: лето сухое, деревья поредели и подсохли, много подсолнухов по забору, кисло трещат кузнечики, и кажется, что и от этого треска исходит свет — золотистый, жаркий. Разросшаяся крапива и лопухи еще густеют сочно, и только под ними хмуро; а обдерганные кусты смородины так и блестят от света. Блестят и яблони — глянцем ветвей и листьев, матовым лоском яблок, и вишни, совсем сквозные, залитые янтарным клеем. Горкин ведет к грушовке, сбрасывает картуз, жилетку, плюет в кулак.

— Погоди, стой… — говорит он, прикидывая глазом. — Я ее легким трясом, на первый сорт. Яблочко квелое у ней… ну, маненько подшибем — ничего, лучше сочком пойдет… а силой не берись!

Он прилаживается и встряхивает, легким трясом. Падает первый сорт. Все кидаются в лопухи, в крапиву. Вязкий, вялый какой-то запах от лопухов, и пронзительно едкий — от крапивы, мешаются со сладким духом, необычайно тонким, как где-то пролитые духи, — от яблок. Ползают все, даже грузный Василь-Василич, у которого лопнула на спине жилетка, и видно розовую рубаху лодочкой; даже и толстый Трифоныч, весь в муке. Все берут в горсть и нюхают: ааа… гру-шовка!..

Зажмуришься и вдыхаешь, — такая радость! Такая свежесть, вливающаяся тонко-тонко, такая душистая сладость- крепость — со всеми запахами согревшегося сада, замятой травы, растревоженных теплых кустов черной смородины. Нежаркое уже солнце и нежное голубое небо, сияющее в ветвях, на яблочках…

И теперь еще, не в родной стране, когда встретишь невидное яблочко, похожее на грушовку запахом, зажмешь в ладони зажмуришься, — и в сладковатом и сочном духе вспомнится, как живое, — маленький сад, когда-то казавшийся огромным, лучший из всех садов, какие ни есть на свете, теперь без следа пропавший… с березками и рябиной, с яблоньками, с кустиками малины, черной, белой и красной смородины, крыжовника виноградного, с пышными лопухами и крапивой, далекий сад… — до погнутых гвоздей забора, до трещинки на вишне с затеками слюдяного блеска, с капельками янтарно-малинового клея, — все, до последнего яблочка верхушки за золотым листочком, горящим, как золотое стеклышко!.. И двор увидишь, с великой лужей, уже повысохшей, с сухими колеями, с угрязшими кирпичами, с досками, влипшими до дождей, с увязнувшей навсегда опоркой… и серые сараи, с шелковым лоском времени, с запахами смолы и дегтя, и вознесенную до амбарной крыши гору кулей пузатых, с овсом и солью, слежавшеюся в камень, с прильнувшими цепко голябями, со струйками золотого овсеца… и высокие штабеля досок, плачущие смолой на солнце, и трескучие пачки драни, и чурбачки, и стружки…

— Да пускай, Панкратыч!.. — оттирает плечом Василь-Василич, засучив рукава рубахи, — ей-Богу, на стройку надоть!..

— Да постой, голова елова… — не пускает Горкин, — побьешь, дуролом, яблочки…

Встряхивает и Василь-Василич: словно налетает буря, шумит со свистом, — и сыплются дождем яблочки, по голове, на плечи. Орут плотники на досках: «эт-та вот тряхану-ул, Василь-Василич!» Трясет и Трифоныч, и опять Горкин, и еще раз Василь-Василич, которого давно кличут. Трясу и я, поднятый до пустых ветвей.

— Эх, бывало, у нас трясли… зальешься! — вздыхает Василь-Василич, застегивая на ходу жилетку, — да иду, черрт вас..!

— Черкается еще, елова голова… на таком деле… — строго говорит Горкин. — Эн еще где хоронится!.. — оглядывает он макушку. — Да не стрясешь… воробьям на розговины пойдет, последышек.

Мы сидим в замятой траве; пахнет последним летом, сухою горечью, яблочным свежим духом; блестят паутинки на крапиве, льются-дрожат на яблоньках. Кажется мне, что дрожат они от сухого треска кузнечиков.

— Осенние-то песни!.. — говорит Горкин грустно. — Прощай, лето. Подошли Спасы — готовь запасы. У нас ласточки, бывало, на отлете… Надо бы обязательно на Покров домой съездить… да чего там, нет никого.

Сколько уж говорил — и никогда не съездит: привык к месту.

— В Павлове у нас яблока… пятак мера! — говорит Трифоныч. — А яблоко-то какое… па-влов-ское!

Меры три собрали. Несут на шесте в корзине, продев в ушки. Выпрашивают плотники, выклянчивают мальчишки, прыгая на одной ноге:

Крива-крива ручка,

Кто даст — тот князь,

Кто не даст — тот соба-чий глаз.

Собачий глаз! Собачий глаз!

Горкин отмахивается, лягается:

— Ма-хонькие, что ли… Приходи завтра к Казанской — дам и пару.

Запрягают в полок Кривую. Ее держат из уважения, но на Болото и она дотащит. Встряхивает до кишок на ямках, и это такое удовольствие! С нами огромные корзины, одна в другой. Едем мимо Казанской, крестимся. Едем по пустынной Якиманке, мимо розовой церкви Ивана Воина, мимо виднеющейся в переулке белой — Спаса в Наливках, мимо желтеющего в низочке Марона, мимо краснеющего далеко, за Полянским Рынком, Григория Неокессарийского. И везде крестимся. Улица очень длинная, скучная, без лавок, жаркая. Дремлют дворники у ворот, раскинув ноги. И все дремлет: белые дома на солнце, пыльно-зеленые деревья, за заборчиками с гвоздями, сизые ряды тумбочек, похожих на голубые гречневички, бурые фонари, плетущиеся извозчики. Небо какое-то пыльное, — «от парева», — позевывая, говорит Горкин. Попадается толстый купец на извозчике, во всю пролетку, в ногах у него корзина с яблоками. Горкин кланяется ему почтительно.

— Староста Лощенов с Шаболовки, мясник. Жадный, три меры всего. А мы с тобой закупим боле десяти, на всю пятерку.

Вот и Канава, с застоявшейся радужной водою. За ней, над низкими крышами и садами, горит на солнце великий золотой купол Христа Спасителя. А вот и Болото, по низинке, — великая площадь торга, каменные «ряды», дугами. Здесь торгуют железным ломом, ржавыми якорями и цепями, канатами, рогожей, овсом и солью, сушеными снетками, судаками, яблоками… Далеко слышен сладкий и острый дух, золотится везде соломкой. Лежат на земле рогожи, зеленые холмики арбузов, на соломе разноцветные кучки яблока. Голубятся стайками голубки. Куда ни гляди — рогожа да солома.

— Большой нонче привоз, урожай на яблоки, — говорит Горкин, — поест яблочков Москва наша.

Мы проезжаем по лабазам, в яблочном сладком духе. Молодцы вспарывают тюки с соломой, золотится над ними пыль. Вот и лабаз Крапивкина.

— Горкину-Панкратычу! — дергает картузом Крапивкин, с седой бородой, широкий. — А я-то думал — пропал наш козел, а он вон он, седа бородка!

Здороваются за руку. Крапивкин пьет чай на ящике. Медный зеленоватый чайник, толстый стакан граненый. Горкин отказывается вежливо: только пили, — хоть мы и не пили. Крапивкин не уступает: «палка на палку — плохо, а чай на чай — Якиманская, качай!» Горкин усаживается на другом ящике, через щелки которого, в соломке глядятся яблочки. — «С яблочными духами чаек пьем!» — подмигивает Крапивкин и подает мне большую синюю сливу, треснувшую от спелости. Я осторожно ее сосу, а они попивают молча, изредка выдувая слово из блюдечка вместе с паром. Им подают еще чайник, они пьют долго и разговаривают как следует. Называют незнакомые имена, и очень им это интересно. А я сосу уже третью сливу и все осматриваюсь. Между рядками арбузов на соломенных жгутиках-виточках по полочкам, над покатыми ящичками с отборным персиком, с бордовыми щечками под пылью, над розовой, белой и синей сливой, между которыми сели дыньки, висит старый тяжелый образ в серебряном окладе, горит лампадка. Яблоки по всему лабазу, на соломе. От вязкого духа даже душно. А в заднюю дверь лабаза смотрят лошадиные головы — привезли ящики с машины. Наконец подымаются от чая и идут к яблокам. Крапивкин указывает сорта: вот белый налив, — «если глядеть на солнышко, как фонарик!» — вот ананасное-царское, красное, как кумач, вот анисовое монастырское, вот титовка, аркад, боровинка, скрыжапель, коричневое, восковое, бель, ростовка-сладкая, горьковка.

— Наблюдных-то?.. — показистей тебе надо… — задумывается Крапивкин. — Хозяину потрафить надо?.. Боровок крепонек еще, поповка некрасовита…

— Да ты мне, Ондрей Максимыч, — ласково говорит Горкин, — покрасовитей каких, парадных. Павловку, что ли… или эту, вот как ее?

— Этой не-ту, — смеется Крапивкин, — а и есть, да тебе не съесть! Эй, открой, с Курска которые, за дорогу утомились, очень хороши будут…

— А вот, поманежней будто, — нашаривает в соломе Горкин, — опорт никак?..

— Выше сорт, чем опорт, называется — кампорт!

— Ссыпай меру. Архирейское, прямо… как раз на окропление.

— Глазок-то у тебя!.. В Успенский взяли. Самому протопопу соборному отцу Валентину доставляем, Анфитеятрову! Проповеди знаменито говорит, слыхал небось?

— Как не слыхать… золотое слово!

Горкин набирает для народа бели и россыпи, мер восемь. Берет и притчу титовки, и апорту для протодьякона, и арбуз сахарный, «каких нет нигде». А я дышу и дышу этим сладким и липким духом. Кажется мне, что от рогожных тюков, с намазанными на них дегтем кривыми знаками, от новых еловых ящиков, от ворохов соломы — пахнет полями и деревней, машиной, шпалами, далекими садами. Вижу и радостные «китайские», щечки и хвостики их из щелок, вспоминаю их горечь-сладость, их сочный треск, и чувствую, как кислит во рту. Оставляем Кривую у лабаза и долго ходим по яблочному рынку. Горкин, поддев руки под казакин, похаживает хозяйчиком, трясет бородкой. Возьмет яблоко, понюхает, подержит, хотя больше не надо нам.

— Павловка, а? мелковата только?..

— Сама она, купец. Крупней не бывает нашей. Три гривенника полмеры.

— Ну что ты мне, слова голова, болясы точишь!.. Что я, не ярославский, что ли? У нас на Волге — гривенник такие.

— С нашей-то Волги версты до-лги! Я сам из-под Кинешмы.

И они начинают разговаривать, называют незнакомые имена, и им это очень интересно. Ловкач-парень выбирает пяток пригожих и сует Горкину в карманы, а мне подает торчком на пальцах самое крупное. Горкин и у него покупает меру.

Пора домой, скоро ко всенощной. Солнце уже косится. Вдали золотеет темно выдвинувшийся над крышами купол Иван-Великого. Окна домов блистают нестерпимо, и от этого блеска, кажется, текут золотые речки, плавятся здесь, на площади, в соломе. Все нестерпимо блещет, и в блеске играют яблочки.

Едем полегоньку, с яблоками. Гляжу на яблоки, как подрагивают они от тряски. Смотрю на небо: такое оно спокойное, так бы и улетел в него.

Праздник Преображения Господня. Золотое и голубое утро, в холодочке. В церкви — не протолкаться. Я стою в загородке свечного ящика. Отец позвякивает серебрецом и медью, дает и дает свечки. Они текут и текут из ящиков изломившейся белой лентой, постукивают тонко-сухо, прыгают по плечам, над головами, идут к иконам — передаются — к «Празднику!». Проплывают над головами узелочки — все яблоки, просвирки, яблоки. Наши корзины на амвоне, «обкадятся», — сказал мне Горкин. Он суетится в церкви, мелькает его бородка. В спертом горячем воздухе пахнет нынче особенным — свежими яблоками. Они везде, даже на клиросе, присунуты даже на хоругвях. Необыкновенно, весело — будто гости, и церковь — совсем не церковь. И все, кажется мне, только и думают об яблоках. И Господь здесь со всеми, и Он тоже думает об яблоках: Ему-то и принесли Их — посмотри, Господи, какие! А Он посмотрит и скажет всем: «ну и хорошо, и ешьте на здоровье, детки!» И будут есть уже совсем другие, не покупные, а церковные яблоки, святые. Это и есть — Преображение.

Приходит Горкин и говорит: «пойдем, сейчас окропление самое начнется». В руках у него красный узелок — «своих». Отец все считает деньги, а мы идем. Ставят канунный столик. Золотой-голубой дьячок несет огромное блюдо из серебра, красные на нем яблоки горою, что подошли из Курска. Кругом на полу корзинки и узелки. Горкин со сторожем тащат с амвона знакомые корзины, подвигают «под окропление, поближе». Все суетятся, весело, — совсем не церковь. Священники и дьякон в необыкновенных ризах, которые называются «яблочные», — так говорит мне Горкин. Конечно, яблочные! По зеленой и голубой парче, если вглядеться сбоку, золотятся в листьях крупные яблоки и груши, и виноград, — зеленое, золотое, голубое: отливает. Когда из купола попадает солнечный луч на ризы, яблоки и груши оживают и становятся пышными, будто они навешаны. Священники освящают воду. Потом старший, в лиловой камилавке, читает над нашими яблоками из Курска молитву о плодах и винограде, — необыкновенную, веселую молитву, — и начинает окроплять яблоки. Так встряхивает кистью, что летят брызги, как серебро, сверкают и тут, и там, отдельно кропит корзины для прихода, потом узелки, корзиночки… Идут ко кресту. Дьячки и Горкин суют всем в руки по яблочку и по два, как придется. Батюшка дает мне очень красивое из блюда, а знакомый дьякон нарочно, будто, три раза хлопает меня мокрой кистью по голове, и холодные струйки попадают мне за ворот. Все едят яблоки, такой хруст. Весело, как в гостях. Певчие даже жуют на клиросе. Плотники идут наши, знакомые мальчишки, и Горкин пропихивает их — живей проходи, не засть! Они клянчат: «дай яблочка-то еще, Горкин… Мишке три дал!..» Дают и нищим на паперти. Народ редеет. В церкви видны надавленные огрызочки, «сердечки». Горкин стоит у пустых корзин и вытирает платочком шею. Крестится на румяное яблоко, откусывает с хрустом — и морщится:

— С кваском… — говорит он, морщась и скосив глаз, и трясется его бородка. — А приятно, ко времю-то, кропленое…

Вечером он находит меня у досок, на стружках. Я читаю «Священную Историю».

— А ты небось, ты теперь все знаешь. Они тебя вспросют про Спас, или там, как-почему яблоко кропят, а ты им строгай и строгай… в училищу и впустят. Вот погляди вот!..

Он так покойно смотрит в мои глаза, так по-вечернему светло и золотисто-розовато на дворе от стружек, рогож и теса, так радостно отчего-то мне, что я схватываю охапку стружек, бросаю ее кверху, — и сыплется золотистый, кудрявый дождь. И вдруг, начинает во мне покалывать — от непонятной ли радости, или от яблоков, без счета съеденных в этот день, — начинает покалывать щекотной болью. По мне пробегает дрожь, я принимаюсь безудержно смеяться, прыгать, и с этим смехом бьется во мне желанное, — что в училище меня впустят, непременно впустят!

Из книги «Лето Господне»

Иван Шмелев

www.odigitria.by


Смотрите также